ЛИЧНЫЙ РИТУАЛ
(из книги воспоминаний о Наталье Ильиной)
Привилегия народа — обряд — общий.
Привилегия королей — ритуал — личный.
У Натальи Иосифовны было два личных ритуала — чаепитие с лингвистами, учениками ее мужа, Реформатского, — по четвергам.
И ритуальное общение с выбранными ею друзьями.
Поскольку четверговые посиделки описаны подробно главными действующими лицами — лингвистами, остановлюсь на втором ритуале — вечерних рабочих чаепитий.
Ритуал состоял из двух частей. Мест действия было тоже два.
В первой части общение происходило в гостиной, в небольшой комнате с книгами, с портретом над диваном юной Елизаветы Васильевны Мусиной-Пушкиной, урожденной Толстой, родственницы Н. И., очень похожей на портрет «Прекрасной незнакомки» Крамского. Кроме дивана, в гостиной было еще несколько кресел и секретер, на котором стояла фотография племянницы Н. И. — Вероники Жобер.
История появления дивана и кресел в квартире Н. И. — отдельная история, имевшая отношение и ко временам всяческого дефицита, и к характеру Н. И.
Вторая часть ритуала происходила на небольшой кухне с круглым столом у окна и стульями, которые приходилось регулярно чинить.
В гостиной мы занимали диван, а Н. И. усаживалась в кресло, стоящее во главе журнального столика, и обязательно либо читала новый, находящийся в работе текст,
либо (тема встречи, судя по всему, выбиралась заранее) проговаривала и формулировала предтекст очередной главы ее постоянно пополнявшейся книги «Дороги и судьбы».
Собеседник как бы способствовал оживлению памяти и переводу памяти в слово.
Несмотря на все попытки традиционно кухонно поговорить обо всем на свете в практикуемом жанре «Бриан — это голова», который был част в ту пору на московских кухонных туземных форумах, Н. И., умелый целенаправленный режиссер, возвращала собеседника к теме, выбранной ею в данный вечер.
Все замечания, возражения сортировались, трансформировались и превращались уже потом в окончательный текст. Думать вслух хотелось, ибо Н. И., опытный психолог, даже за тень мысли, высказанную в обсуждении, была благодарна искренне и многократно. Более того, во время обсуждения очередной статьи воспроизводились комментарии и предложения предыдущего участника встречи, также с интонацией благодарности.
Наиболее частым слушателем новых текстов и новых тем на моей памяти был В. Лакшин до их расхождения, но и после этого Н. И. не раз поминала Владимира Яковлевича добрым словом.
Причиной расхождения, конечно же, были не бытовые разногласия. Отношение к Солженицыну охладило их очень дружеские отношения. Мне жаль было общих встреч Рождества, когда романсы и бесконечные истории В. Я. делали текущий праздник событием незабываемым и домашним. А грибные посиделки в Малеевке, с родившейся тогда фразой — «Мы никому ничего не должны»... Н. И. тоже было жаль расставаться с этими застольями. Но ее отношение к Солженицыну было преданным и последовательным.
В этом тоже сказывалась нездешняя цельность ее, не разрушенного советским периодом, благородного характера.
Н. И. либо хорошо говорила о человеке и общалась с ним, либо плохо — и тогда личное общение было невозможно.
Во время одной парижской встречи, будучи в гостях у Синявского и Розановой и услышав резкие слова о Солженицыне, Н. И. сказала этой паре, что не может слышать хулы в адрес Солженицына и если они будут продолжать, то она немедленно оставит их дом.
Синявские вняли ее просьбе.
Многие в аналогичной ситуации ведут себя иначе.
Сам я в том же Париже, в бывшей мастерской Сальвадора Дали, а ныне — доме моих друзей Клода Фриу и Ирэн Сокологорской, услышав от Синявских нечто похожее (а это, судя по всему, был их главный страстный мотив), испытал не раздражение и желание возразить (хотя совершенно разделяю отношение Н. И. к Солженицыну — не знаю по силе характера, дару раскованного обращения со словом и той роли, что сыграл этот человек в истории второй половины прошлого века, другой равной ему личности), — я испытал сострадание к Синявскому, который, несомненно, был бы в отсутствии Солженицына первым писателем советской эмиграции.
Солженицын своим существованием отнял у них целое царство с подданными, поклонниками и казной.
Это трудно пережить равнодушно. Они искренне, пылко и инициативно стали, можно сказать, родоначальниками эмигрантского антисолженицынского черного пиара, который, при заметном участии советских спецслужб, сыграл разрушительную, ранящую роль в жизни А. И.
Тогда мне захотелось, грешен, не в пересказе, а из первых уст услышать сумму претензий среднего литератора к большому писателю. Услышал. Страстно. Риторично. Тускло.
Интонация ненависти — это всегда проигрыш таланту, культуре и справедливости.
Уверен, что в этой ситуации Н. И. либо ушла, либо заставила бы их замолчать.
Возможно, в этом тень ушедшего из нашей жизни кодекса цельности и единственности стиля поведения русского дворянства — «в равенстве со всеми живущими»,
утраченного нами. Невозвратно. Культура достоинства и чести — не наш жанр. Зато мы совершенны в обывательском фарисействе.
Помню шок, пережитый мною. Одна известная либеральная московская поэтесса, узнав от меня, что в моем доме находится наша общая сербская переводчица, по телефону обложила ее отборной бранью, а, приехав ко мне, бросилась к той на шею со словами, как она соскучилась, и какая та прелесть, и как она ее любит. И при этом победно смотрела на меня: как лихо она может быть на моих глазах о двух лицах. Московское фарисейство образовало, некий мир двух-трех-личия, замкнутый, уравновешенный, со своими строгими правилами поведения, нарушать которые считалось дурным тоном.
Попадая в этот наш мир, Н. И. либо его меняла и заставляла жить по своим единым правилам, либо сторонилась его.
Так вернемся к ритуалу.
Заканчивалась не праздная часть встречи в гостиной. И совершался переход на другую территорию, территорию опять же не московской кухни. Ибо другая часть не праздной встречи имела свое продолжение, переходя к более мелким, частным деталям, чаще всего имеющим отношение к будущему тексту или будущей книге. Возникали и общие разговоры на общие темы, но они были только фоном и не более.
Главное же в этом ритуале для меня было знакомство со словарем, интонацией, жестом, музыкой другого незнакомого социального языка. Привезенного из предыдущей эпохи и сохраненного и используемого Н. И. в обычном и знакомом нашем обиходе.
Путешественники во времени для меня были интересны именно своим удивлением перед нашим бытом, который мы воспринимали как должный и естественный.
Оказалось, что общий язык культуры имеет несколько наречий, лишь внешне похожих на этот общий язык. Одни и те же слова, звуча орфоэпически одинаково, имели на-
столько разную семантику в контексте иной системы воспитания и географии, что для
меня беседы были еще и уроками другого незнакомого типа понятийного сознания.
Я так и не сумел себе объяснить загадочную твердость и даже жестокость непрощения отцу Н. И. того, что он оставил их своей заботой в эмигрантские унизительные, лихие годы. Мне кажется, что она не прощала оставленность не только отцу, а скорее той прежней России, допустившей рассеяние своих детей на все четыре стороны света, от Харбина до Австралии, не дав им с собой куска хлеба и надежды на возвращение.
Отсюда же слепая неосведомленная любовь к новой России, которая, осилив Гитлера, только что доказала всему миру, что она сильна и непобедима, и в которой, наверное, жизнь лучше и неунизительней, чем в эмиграции, ибо унизительней — уже некуда. И нужно же на что-то надеяться, и нужно же во что-то верить.
Это представление Наталии Ильиной — из Рюриковичей, Воейковых и Толстых, — и определяло ее многие тексты и жесты по возвращении в Россию.
Уходили всегда заполночь. Иногда везли попутно милых Верейских, иногда Риту Тимофееву и других, всегда прекрасных, преданных друзей, любящих Н. И., в которой сохранились черты ушедшей из нашего быта навсегда — дворянской, рассеянной, забытой и утраченной России.
Леонид Латынин